— Не скажи,— не согласился Павел,— Сколько уже вымазанных, и чего им? Поплевывают себе.
— А ты не нюхай больших людей,— скривил губы Дед.— К тому же дерьмо дерьму — рознь. Ты же дураком не был никогда. Должен же понимать: что дозволено Юпитеру, не дозволено быку. Тем более телку... Думаешь, если с дерьмом дело имеешь, от запаха убережешься? Да ни в жизнь. У меня матушка на ферме работала. Скотницей. Чего только не делала, чтобы запах отбить, все без толку.
— Мне нет дела до больших людей,— перестал улыбаться Павел,— Только вот им до меня дело есть. Так что нюхай не нюхай, а запах ноздри все одно режет.
— И что же ты вынюхал, парень? — вновь подцепил курагу Дед.— Поделишься?
— А может, ты сам расскажешь, Илья Георгиевич? — наклонился вперед Павел.
На мгновение, на долю секунды окаменел Дед, но Павел заметил тут же и дрогнувшую жилку на виске, и затвердевшие уголки рта.
— А я разве что скрыл от тебя, парень? — нехорошо улыбнулся Дед.
— Детали,— бросил Павел.
— Дурак ты,— вытер пальцы о голову пса Дед.— Со всех сторон дурак. Но главное, оттого дурак, что сиял, как брюлик в перстне, а о том, на чей палец перстень надет, не задумывался никогда. Дураком легко быть. Соображать не надо — лети, куда ветер несет, даже ручками помахать можно: пусть люди думают, что своими стараниями в воздухе держишься. Только дураки долго не живут. Зря ты сюда пришел. Впрочем, давно было пора тебя наказать. Жаль, не мне пришлось...
— Это чем же я тебя прогневил? — удивился Павел.— Вроде бы не ссорились никогда... Или я даже помыслить не должен, чтобы вопросы задавать?
— И много у тебя вопросов? — прищурился Дед.— Нет, я поговорить не против, тем более что дурак не дурак, а в трусости не замечен — уже приятно.
— Ага,— кивнул Павел,— дурное дело нехитрое. Вопрос один был, а теперь еще один добавился. Насчет наказания. Точнее, насчет того, что давно наказать надо было. Слово «давно» мне непонятно. Где я тебе дорогу перебежал?
— А где бы ни стоял, там и перекресток,— хмыкнул Дед.— Не люблю я, когда мне указывают что-то. А насчет тебя указывали, даже советовали, настоятельно советовали, чтобы я тебя не касался. Или ты думаешь, что тебя твои золотые руки и наглая чернявая рожа от напасти уберегали? Думаешь, если крышу повыше прочих заполучил, так тебе и море по колено?
— Интересно,— нахмурился Павел.— Даже удивительно. Меня, выходит, открышевали, а я ни ухом, ни чернявым рылом. И вправду пеньком оказался. Я-то, дурачок, думал, что если потом зарабатываю, да еще и услуги оказываю, ремонтирую добрых людей, вроде тебя или Бабича, так вроде бы уже и не должен никому... А тут открывается, что обидел я тебя, Илья Георгиевич, тем, что прикрыт прочнее положенного. Знать бы еще, кого благодарить да куда отстежку везти...
— Дурак ты или нет, а дурачком не прикидывайся,— процедил сквозь зубы Дед,— Уж не знаю, кто за тебя вступился, но вступился так, что хоть я и не тронул тебя, но занозы такой давно не получал. А я заноз не люблю. И не прощаю. И мне плевать, кто тебя кроет, приятель какой или родич, все равно. Я твою мастерскую не трогал, но порадовался, признаюсь, когда она взлетела. Так и должно быть. Есть порядок, плох он или хорош — другой вопрос, но он есть. И если ты думаешь, что выше прочих, так имей в виду, когда ровняют — не ноги рубят: башку сносят.
— Ты, значит, из шеренги не выделяешься? — задумался Павел.— А я вытянулся выше положенного? А может быть, все дело в Томке? Может быть, ты ее мне простить не можешь? Где она, Дед? Куда пропала? Что она сказала, когда быков твоих раскидала и за руку тебя взяла?
Остекленел Дед. Как сидел, так и замер. Только холку пса сжал так, что тот сначала зарычал, а потом задышал часто, язык меж клыков вывалил. Минуту, если не больше, молча смотрел на него Павел, но взгляда не отвел, хотя из глазниц Деда смотрели на него не два глаза, а два черных зрачка, два пистолетных дула. Тем внезапнее оказалось пробуждение. Захихикал Дед. Закатился в хохоте, даже платок из кармана потянул, чтобы слезы вытереть. Потом вдруг замолчал, качнулся вперед и проговорил негромко:
— Уезжай, Павлик. Далеко уезжай. Искать не буду, а на глаза попадешься — раздавлю. Вот только утрясется все это да жена твоя отыщется — уезжай. Не медли. Конечно, если выберешься.
— Ты думаешь, что меня твоя собачка или твои быки удержат? — прищурился Павел.
— Не думаю,— растянул губы в улыбке Дед,— Если уж твоя женушка моих сынков раскидала, едва не покалечила, то ты вообще молодцом должен оказаться. Так не я тебя удерживать стану. И без меня к тебе интерес имеется. Что ж ты так задержался, Игорь Анатольевич? Я уж замучился этому механику зубы заговаривать!
Последние слова Дед прокричал через голову Павла, тот обернулся, увидел спешащего через сад Бабича в сопровождении двух милиционеров и услышал шипение Деда в спину:
— Дурак. Лет десять назад тут бы я тебя и кончил. А теперь вот разговоры с тобой разговариваю. Ладно, скажу, хотя из ранее сказанного ничего отменять не буду. Мне твоя Томка никуда не уперлась. Сам с ней разбирайся. Ведьма она. Порчей мне пригрозила. Даже метку оставила. Вот.
Дед задрал рукав, и Павел разглядел ожог на запястье. Глубокий ожог. Уродливый шрам, в точности напоминающий хват изящной женской руки.
Когда Павел остановил машину напротив бывшего дома бабы Нюры, сердце у него защемило. На месте были раскидистые ветлы, от которых мальчишкой он отковыривал куски коры, чтобы вырезать кораблики. Стояли соседские дома, даже брошенный мост от «пятьдесят второго» не пропал — так же торчал из травы, покрытый мхом и ржавчиной. А дома бабы Нюры не было. На его месте начиналась дорога. Она рассекала половину деревни надвое, спускалась в низменную луговину и там исчезала. Вела в никуда.